Что именно привело к неконтролируемой Вспышке неизвестно, но факт остаётся фактом – за пределами текущего месяца лунники на планете Земля не живут. Основная версия Дозора строилась не на самой лунной катастрофе, а на спровоцированной ей глобальной войне. Падением фрагментов спутника воспользовались для нанесения внезапного безответного стратегического удара, но с безответным получилось так себе.
«Вот бы что суметь предотвратить», – подумал Паша. «Но как повлиять на линейное человечество, чтобы оно не забыло об этом после первого же полнолуния? Ответа нет, все смирились, привыкли, что есть начало мира и есть Вспышка его завершающая. Мда… Да где уже Аслан?»
Паша допил какао. Пустой стаканчик, описав дугу, упал рядом урной. «Вот ведь будущее, а каких-нибудь автоматических уборщиков никак не заведут», – проворчал про себя Паша и пошёл поднимать стаканчик. Стоило ему наклониться, как область затылка, где почти зажил послеоперационный шов, резко заболела.
«Приступ», – понял он. Сейчас уже трезвонят сигнализации по всему корпусу – его физическое состояние мониторилось беспрерывно. Примерно полминуты, и его выбросит куда-то, о чём он не будет помнить. Проклятая эпилепсия, проклятое юродство… Хорошо ещё, что препараты Дозора позволяют сохранять контроль над собой, есть хотя бы полминуты на то, чтобы собраться. Как же голову-то ломит, чёрт подери…
***
Паша очнулся оттого, что его лицо протирали чем-то влажным и тёплым. Туда-сюда, туда-сюда. Он, не глядя, отмахнулся, и попал рукой на что-то меховое.
– Гав!
На Пашу уставилась крепкого вида псина с бешено молотящим хвостом.
– Гав!
Пёс снова полез лизать лицо, но Паша, отпрянув, забормотал:
– Фу! Фу!
– Гав-гав!
Паша поднялся. Пёс скакал вокруг, то и дело оглушительно лая. Обстановка вокруг была чудной: большая комната с двумя окнами, мягкие креслица у столика красного дерева, на стене с потемневшими от времени обоями развешаны картины, под ногами потрескавшийся паркет.
– Беркут!
Кричали из другой комнаты. Пёс тут же бросился на зов.
– Аслан? – осторожно окликнул Паша.
Он вспомнил, что у него был приступ. Но где больничная палата? Где Алёна? Где он вообще?
– Гав-гав!
Пёс не унимался.
– Куда-ты меня? Куда? Garce bruyante![1]
Паша догадался, что сейчас будет. Поскольку дверь в комнату была единственной, он бросился к окнам. Отодвинув светлую тюль, Паша замер: пейзаж за окном явно был не конца двадцать первого века – по пыльной улице проскрипела телега, редкие прохожие были одеты словно в театральный реквизит.
– Гав-гав!
– Ты что здесь?
В комнату за псом пришёл хозяин – крепкий седоусый старик в восточном халате.
– Я… – у Паши не нашлось слов.
– Гав-гав!
– Уймись! Беркут!
– Мне нужно выйти отсюда, – сказал Паша. – Я, кажется, заплутался.
– Знакомый говорок, – усмехнулся старик. – А если так: Ĉu vi estas de alia tempo?[2]
– Ĉu vi konas Esperanton?[3] – поразился Паша.
– Гав-гав!
– Iom. Pro la luno homoj[4], – хитро улыбнулся хозяин. – Тихо, Беркут!
– Но…
– Ермолай Ермолаевич, – слегка склонил голову старик. – Глава местного дозора. Август 1838 год от рождества Христова. А вы, сударь?
– Паша. Из будущего. Я юродивый.
– Во как, – разгладил усы Ермолай Ермолаевич, ничуть не удивившись. – Как там Аслан поживает?
– Откуда вы знаете?
– Аслана-то? По донесениям. Умный Аслан, даром, что басурманин. Хотя они в интриге-то посильнее наших будут. Ты рано дивишься, Павел. – старик незаметно перешёл на ты. - Я тебя ещё сильнее удивлю. Пойдём-ка в кабинет, выпьем по чарочке, разговор у нас будет обстоятельный.
Они уселись в кабинете. Слуга принёс поднос с вишнёвой наливкой и закусками. Беркут, воодушевлённо водивший носом, был загнан под стол.
Ермолай Ермолаевич собственноручно разлил по лафитникам тёмно-красную жидкость и сказал:
– А votre sante![5]
Они чокнулись. Наливка оказалась лёгкой и сладкой на вкус.
–Давно не виделись, Павел, - заметил Ермолай Ермолаевич.
– Как это?
– Я тебя жду двадцать два года. Один раз уже дождался, но ты был в беспамятстве.
– Не понимаю.
– Я тоже до конца не понимаю. Кто ж эти чудеса со временем до конца-то разберёт? Но я тебя обещал удивить. И удивлю. За год до моего преображения я служил здесь в Москве по жандармской части. Я и сейчас служу, но ты нашу судьбу-то знаешь.
Ермолай Ермолаевич перекрестился.
– Был у меня приятель, ещё с ученических лет. Наши семьи приходились дальними родственниками, но только у него победнее. Умный был брат Егорий… по языкам первый, по Слову Божьему… Но школа-то военная, Тульское училище, что ещё царь Александр учредил. Хотя, к чему это тебе… В общем, я пошёл по военной службе, в жандармы попал, а Егорий-то вдруг в священники подался. Разошлись наши пути, я, грешным делом, и подзабывать о нем стал. Но как-то прибегает ко мне служка от настоятеля храма Живоначальной Троицы, что в Лужниках. У Зацепного вала, знаешь? Нет? Ну ладно. Прибегает значит и в ноги бросается – так, мол, и так – батюшка просит твоего заступничества, и записку подаёт, а там рукой Егория просьба о помощи. Ну, я облачаться в мундир, а сам служку расспрашиваю, что приключилось. Оказывается, чудо в храме случилось, младенец ниоткуда в алтаре возник, аккурат как раз после службы. А в храме, как назло, престольный праздник, и архиерей служил. Он младенца увидел, ну и давай значит моего Егория ругать, зачем дитя притащил без дела. Тот оправдывается. Архиерей не верит. Когда духовные начинают ругаться, оно совсем безобразно выходит. Заперся батюшка в алтаре, никого не пускает. А архиерей к властям. Полицию зовёт. Стыд и срам, Содом и Гоморра!
Я вовремя явился. Чином-то старше всех. С архиереем только вежливо, а на остальных-то и смотреть не стал. Благословился, значит, в алтарь войти, мне Егорий дверь открыл. А там действительно младенец – в чудной одёжке, на простынке, лежит и ножками болтает. Мне Егорий поведал, что, когда чадо появилось, то алтарь словно серебряным светом озарился. Хорошо, что он про меня-то вспомнил… Отправили бы в глухой монастырь за дерзость, не посмотрели бы, что из белого духовенства да с детишками. Стали мы думать, как его выручить, а дитя хнычет. Но батюшка-то семейный, вытащил из подрясника игрушку – птичку-погремушку. Понравилась погремушка та ребёнку, смеётся, заливается. Посмотрел я в детские глазенки, и вдруг вижу, как покрывается он весь будто сетью серебристой и исчезает, вместе с погремушкой. Стоим мы на пару с батюшкой, что делать – не знаем. Кто такому поверит? Хорошо сундук в алтаре стоял. Взялись мы за него и вынесли, будто младенец в том сундуке. Я всем строго сказал, что младенец иностранный, секретный, чтоб языки не распускали. Хорошо, что архиерей уехал уже. Так и закончилась история-то.
Ермолай Ермолаевич глянул на Пашу с неожиданной нежностью.
– Глаза-то у тебя такие же.
Беркут, почувствовав, видимо, настроение хозяина, тоненько заскулил.
– Вы считаете, что я тот младенец?
– Имею основание, – внушительно сказал Ермолай Ермолаевич, наполняя лафитник. – Погремушку с птичкой опознали.
– Понятия не имею, о чём вы.
– Коршунова Иннокентия Павловича знаешь такого? Майора?
– Дядю Кешу?
– Когда ты в вольное плаванье отправился, то его порасспрашивали.
Паша покачал головой.
– Странно это.
– Странно, – кивнул Ермолай Ермолаевич. – В нашей жизни всё странно. Я когда обратился в лунника, долго понять не мог, что за испытание такое. К Егорию приходил за советом. Знаешь, что приятель мой сказал?
– Что?
– Что в вечность в любое время входят. Сказано, что Царствие Божие приблизилось, вот что.
Паша подумал.
– Вы говорили, что я уже появлялся здесь.
– Было такое, – подтвердил Ермолай Ермолаевич. – Не в себе был, как сомнамбула. Болтал чего-то, по-вашему, по-новомосковски. Речь быстрая, толком не разберёшь. Ну я дворовых своих кликнул, чтоб тебя унять, а Прохор у меня вспыльчивый, синяк тебе поставил. Сутки ты пролежал, но в разум так и не вошёл.